|
|
|
ВЕЩЕЙ ЖЕМЧУЖНАЯ ИЗНАНКА
Голубые, зеленые, кобальтово-синие, самой причудливой формы, с прозрачными набалдашниками-кубами, шарами, коронами…
Полкоролевства стоил этот мир разно-цветных флаконов и бутылочек, внутри которых мерцала самая тайная тайна – пол-королевства и еще больше, иначе почему так замирало сердце и само собой останав-ливалось дыхание?
- А-ххха, - наконец, очнувшись, уже успевшими побелеть губами вдыхала я плотный и колючий воздух.
- Ты что? Ты что? – суетились домашние.
- Забыла…
- Что забыла-то?
- Дышать… забыла…
Меня таскали по врачам, те недоуменно пожимали плечами, мол, ребе-нок здоров, перерастет, что и случилось годам к десяти.
Тайна полупрозрачного стекла, бликов огня, прохладно мерцающего в сосуде, занимала меня так надолго, так полностью, что почти не остав-ляла места для хозяина всех этих несметных сокровищ. А хозяин был им подстать. Удивительно некрасивый и такой же обаятельный, вечно пахнущий дешевым одеколоном, дядя Шура (приходившийся мне двою-родным дедом) или Шурочка (как звали его почти все, включая собст-венных внуков) был дамским парикмахером, дамским угодником и поль-зовался убойным и, по меткому выражению домашних, «непокобе-лимым» успехом у этих самых дам.
Ничто не могло противостоять его неисчерпаемому донжуанству.
Ни разъяренные мужья клиенток, в малокультурной форме отстаиваю-щие законные права, ни молчаливое осуждение родичей, ни боевые ма-невры Тасечки, его единственной и горячо любимой жены. Изловив очередную Шурочкину пассию, тетя Тася расправлялась с ней на свой манер –– «по морде бусами!».
Бусы были тяжелые, жемчужные, само со-бой, фальшивые. С послед-ним аккордом экзекуции нить обычно не выдерживала, и тяжеленькие лунные шарики рассыпались по мостовой. Это означало конец атаки. Если на месте расправы случалось оказаться главному виновнику, он проявлял завидное спокойствие и смиренно наставлял жертву: «Терпи, Мусечка, терпи…Это ж моя любимая жена, Тасечка!»
Что характерно, на орехи доставалось лишь злополучным «муськам», но никогда – самому Шурочке, который был персоной неприкосновен-ной, и обсуждению сей факт не подлежал.
- Вас много, а он один такой, - решительно отрезала тетя Тася в ответ на посягательства некой особы, присоветовавшей для начала разобраться «со своим обезьяном».
Прозвище это накрепко приросло к местному Казанове и не то, чтобы злило Шурочку… нет, скорее, приводило в грустное недоумение. Похоже, сам он был иного мнения о своей героической внешности. А ведь было, чего греха таить, было в нем что-то от веселого примата: и вечно сморщенное в уморительной гримаске лицо, и большеротая креп-козубая улыбка, и худые, жилистые, очень сильные и не по-нашему за-горелые руки. Свою когда-то белозубую улыбку Шурочка подпортил ма-хоркой. И когда он хохотал, сощурив и без того маленькие хитрющие глазки, весь младенчески-сморщенный, тощий (ну не прирастало к нему мясо, несмотря на усиленную кормежку), красавчик был тот еще!
Но чем больше он старился, тем упорнее сохли по нему клиентки дам-ской парикмахерской номер семь. Ах, да разве только они…
Я любила Шурочку за беззлобный нрав, за то, что говорил со мной на равных и не донимал дурацкими вопросами, которые так нравится задавать «всем этим взрослым». А еще он никогда, заметьте, НИКОГДА не бранил меня, если, замечтавшись, я невзначай разбивала какую-нибудь сияющую волшебную вещицу.
- На счастье! На счастье! – торопливо размахивал он длиннющими-худющими руками. Эх, прынцесса японская, реветь будем? Ну, не реви, не реви, на-ка вот, - и Шурочка протягивал мне новый чудесный флакон, мое утешение, а к нему в придачу горсть конфет, которыми его щедро подкармливали влюбленные клиентки (как и все худощавые люди, Шурочка был неисправимым сладкоежкой).
Иногда с ним случались приступы любви. Именно так он это называл. Нет, это был не очередной роман, хотя возможно, и это тоже. Просто накатывало на него вдруг что-то непонятное, щемящее, отчего он шумно вздыхал, вытягивался в струнку, выскакивал на хлипенький деревянный полубалкончик-полуверанду, смотрел сквозь чистейшее стекло (с осте-венением выдраенное тетей Тасей) и, неловко стряхивая слезы, произ-носил всегда одну и ту же фразу: «Эх, хорошо…». Меня он призывал в немые свидетели. Я понимающе молчала, ни разу не нарушив это непо-нятное, тягучее и еще Бог весть какое Шурочкино «хорошо». И он, вы-держав паузу, с одобрением, почти гордясь моей понятливостью, говорил:
- Вот так-то, принцесса! – как-то незаметно потеряв из слова свое обидное «ы».
И когда по его морщинистым щекам скатывались бусины слез, поблес-кивая за старенькими очками, который он, невзирая на сходство со зло-получным «обезьяном», носил на носу, я тоже не выдерживала и утыка-лась в рукав его всегда белоснежной рубашки.
Это была наша с ним общая тайна, о которой не догадывался никто из нашей многочисленной родни. Родня была уверена, что Шурочка такой, как все, потому что свято и не без удовольствия соблюдал особый се-мейный ритуал. А именно: по большим праздникам все семейство схо-дилось за одним, длинным как июльский день столом. Несмотря на несытые времена, стол ломился от всяких вкусностей. Почему-то вещи со временем бледнеют, утрачивая свой изначальный вид, тот, с которым они пришли в этот мир. В моем детстве все было так: если подавались огурцы, то это были восхитительные хрустящие огурчики в пупырышках, как от внезапного озноба. Помидоры и баклажаны можно было поме-щать в большую иллюстрированную кулинарную книгу. Упругие, чуть ли не повизгивающие маслята сами просились на вилку. И больше никогда не доводилось мне ощущать волшебный запах, исходивший от этих нехитрых разносолов. Шумели застольные речи. Звенели чудом уцелевшие с довоенных времен бокалы. Кто-то тихо напевал. Никогда не горланили. В чем-чем, а в этом всегда держались однажды негласно установленных правил. А потом начиналось. Наши перебравшие деды и дядья, сцепившись из-за какой-нибудь ерунды, начинали непримиримую полемику, иногда плавно, иногда не очень, но всегда и неизбежно перетекавшую – нет, не в мордобой, но кулаки, грохочущие по столу и бой посуды, видимо, были последними аргументами. Мы, дети, до этого с наслаждением ползающие под столами и, понимая свое грехопаденье, с тайным ужасом вынюхивающие «честно скраденные» со стола винные пробки, всегда заранее знали, когда это произойдет.
Так, вероятно, собаки и кошки предвидят цунами, так маленькие серые матросы бегут с кораблей, которым суждено затонуть. Точно угадав мо-мент, мы задерживали дыхание. В этой домашней опере у нас была своя партия. Как только раздавался звон бьющейся посуды и стук пада-ющих табуретов, по сценарию вступал наш хор. Мы разевали рты и дружно ревели из-под стола. Помню точно, что проделывалось это все с нескрываемом восторгом.
Минут через десять все звуки, включая и наш слаженный рев, стихали. Молчаливо и деловито подсчитывался материальный и прочий урон, хлопали двери, звучали угрозы «больше ни ногой в этот дом» Месяц – другой старательно отворачивались при встрече. Потом наступала следующая фаза ритуала – примирение. Мирились основательно, за бутылкой горючего и философскими беседами, опять же, с видимым удовольствием.
На следующие праздники все повторялось сначала.
Шурочка и впрямь вдохновеннее других участвовал в этих семейных баталиях. Скорее всего, он просто ничего не мог делать наполовину и отдавался всему целиком, с потрохами. Но я знала, что он – другой, иножитель, инопланетянин. Потому что никто, кроме него, не умел разго-варивать с детьми, собаками и котами, так, чтобы они его по-насто-ящему понимали, а не притворялись, как с остальными. У Шурочки был великолепный кот Маркиз – черный как сажа, пушистый зимою и обле-лый по весне. Маркиз гордился шрамами и обгрызенными в честном бою ушами. А еще больше – самим Шурочкой, которого любил безумно. К тете Тасе, кормившей его и лечившей после загулов, Маркиз отно-сился снисходительно. Любовь же его к Шурочке была лишена всякой меркантильности. И когда разгневанная Тасенька оставляла загуляв-шего благоверного ночевать в тесном коридорчике на стареньком дощатом сундуке, Маркиз покидал свое царское ложе, чтобы разделить позор с хозяином.
В годы войны Шурочка из-за своего легкомыслия чуть было не загремел под расстрельную статью. Возвращаясь с работы, он поскользнулся и упал на трамвайные рельсы. Да так, что пролежал без чувств полночи, благо, трамваи к тому времени уже не ходили. Чудом не замерз, чудом добрался домой. А наутро вместо того, чтобы пойти в больницу, сладко уснул. Работал же Шурочка на военном заводе. Неявка на рабочее место в те годы приравнивалась к дезертирству. Так и угодил Шурочка в штрафбат. Рыдали по этому поводу все, за исключением самого проштрафившегося. Был он на удивление трезв, спокоен и серьезен, если не сказать задумчив. Оторвав, наконец, повисшую на шее Тасю, он молча зашагал прочь, но потом не выдержал, обернулся и улыбнулся во весь свой великолепный тридцатидвухзубый оскал. Родня посчитала это плохой приметой и не ошиблась. Через пару месяцев пришла похоронка. Не успели еще высохнуть Тасины слезы, как от Шурочки прилетело письмо, мол, жив, здоров, и так далее… Когда следом за первой пришла новая похоронка, для порядка поревели, но не поверили. На третью тетя Тася отреагировала стоически: «Да что ему, заразе, сделается!». И как в воду глядела. Он вернулся ровно через месяц после Победы, не получив ни единой царапины, в отличие от своих воевавших в элитных частях братьев. Видно, сама смерть не могла устоять перед таким галантным кавалером. Все это породило легенду о неуязвимости героического цирюльника и еще большее восхищение и без того ослабшего после войны слабого пола. К несокрушимому Шурочкиному обаянию добавился ореол славы. Меня же эта история, в сотый раз рассказанная на ночь вместо сказки, убеждала в том, что мой кумир – какой-то заблудившийся небожитель. Я, правда, не совсем ясно представляла, что это такое, но смутные ощущения и что-то тянущее, там, под ложечкой, говорило мне о чем-то, что прячется за словами, пока ты учишься различать все эти затейливые знаки и буквы.
На удивление подвижная для своего богатырского веса тетя Тася долгие годы вела непримиримую войну с «курвами», как она окрестила многочисленных пассий Шурочки, пока вдруг, в какой-то момент, не смирилась с их существованием. И, словно по тайной, кем-то данной отмашке, престарелый Дон Жуан и сам резко охладел к прекрасному полу. Тася вскоре начала еще больше тучнеть, куда-то подевался неукротимый блеск ее агатовых очей. Шурочка тоже заметно погрустнел, но, впрочем, ненадолго. Иная страсть его снедала. Его, как древнего китайского поэта-мудреца (этакий Ли Бо и Ду Фу в одном флаконе), все чаще можно было застать на старенькой веранде в обществе Луны, кота и крещенски чистой рюмкой водки, которая, прозрачная как слеза, и такая же горючая, ровно блестела, отражая ночное светило. Надо сказать, провинциальный Дон Жуан умел по-своему быть верным. Если бы кому-нибудь в голову пришло окинуть взглядом всю длинную и насыщенную Шурочкину жизнь, он бы заметил, что любовь его к Тасе, несмотря на все ужимки и прыжки на стороне, осталась такой же, как шестьдесят лет назад, когда он впервые встретил симпатичную толстушку с агатовыми бездонными глазами. «О эти черные глазааа – в восточном стии-ле…» - любил напевать он по утрам, и, надо сказать, делал это с завидной регулярностью. Его избирательная душа раз и навсегда выбрала себе «друга по жизни». Все его коты были черны, облезлы, обладали твердым бойцовским характером, звались Маркизами (Шурочка в знак особого аристократизма величал их Маркиз Второй, Маркиз Седьмой и т.д.) - и все эти Маркизы, в свою очередь, души не чаяли в своем двуногом кумире, были верны ему, как сарацинская нянька, и не покупались за кормежку.
Однажды поздним вечером Шурочка возвращался со своей веранды. Уже стояли холода. Поднимаясь по лестнице, он поскользнулся на нижней ступеньке, стукнулся о перекладину и потерял сознание, как много лет назад. Но на этот раз ему не суждено было проснуться. Наверное, ему было хорошо, потому что на лице его была блаженная улыбка; вместо шапки, откатившейся в сторону, рядом примостился очередной Маркиз, грозно урчащий при попытке приблизиться к хозяину.
Тетя Тася восприняла этот известие с удивительным спокойствием, сказала: «Я знала…», несколько суток ходила как в воду опущенная, а потом вдруг … расцвела. Она смеялась, как ребенок, над чем-то, доступном лишь ее пониманию, часами тихо бормотала невнятные, неразборчивые слова. Она забыла все, что знала и помнила, а однажды ушла из дому, так что ее отыскали на следующий день на другом конце города. Беглянку водворили на место, установив неусыпный надзор. Тася не сопротивлялась, лишь часами сидела на расшатанном кухонном табурете и, уставившись в одну точку, беседовала с невидимым Шурочкой. В ту же точку почти неотрывно смотрел и Маркиз. В конце концов, за ней не углядели. Проявив несвойственную ей хитрость, тетя Тася таки улизнула из дому, когда этого от нее никто не ожидал. На этот раз поиски оказались безрезультатны. Она ушла вслед за своим Шурочкой, с которым так хорошо беседовала долгими морозными вечерами. Была весна. На ветках появились первые клейкие листочки. Липовая аллея возле нашего дома источала дурманящий аромат. Наверное, неугомонный Шура нашел-таки лунную дорожку, по которой и увел свою верную подругу.
Спустя неделю из дома пропал Маркиз.
читать продолжение
|