"Мы здесь уже были когда-то, на ветром продутых холмах"
Витя Ингеров умер давно.
Даже не помню, в каком году.
Помню, как закричала, когда мне об этом сообщила по телефону Лариса Афанасьева, поэт. Мы тогда сидели в кафе с сотрудницей (время обеденное…), периоди-чески отвечали на звонки клиентов. Когда позвонила Лариса, мир рухнул, потому что на тот момент Витя за-нимал в нем большое место, очень большое.
И за все эти годы, читая его стихи, пересматривая телевизионную передачу Ингеров-Сотникова: «Необязатель-ные встречи», я ловила себя на мысли, что не могу вспо-минать, перебирать в памяти наши «необязательные встречи», видеть его живым.
Наверное, сегодня этот момент наступил – момент истины: признаться самой себе, как Витя был мне духовно близок. И кого я потерла в его лице.
Мы встретились на Большой Морской, когда я приехала в Севастополь, чтобы найти единомышленников в моло-дежном движении, которое мне помогал тогда вести ныне покойный профессор Николай Алексеевич Кобзев.
Таня Воронина посоветовала встретиться с Ингеровым – поэтом, бывшим военным моряком, офицером в отставке. Их потом так и было два офицера: Витя Ингеров и Андрей Агарков.
Андрей, моего возраста, жив, здоров и пишет замеча-тельные стихи. А то, что Витя был старше меня на двадцать лет, я узнала на его похоронах.
Таким он был всегда молодым, гибким, энергичным.
Таким вот, обманчиво «своим».
Мы встретились на Большой Морской и зашли в кафе. Витя заказал мне кофе и пирожное. Кофе был дешевым, растворимым (тогда не было кофейных аппаратов), но пирожное… Вкусное!
И я, эмансипированная, независимая сверх всякой меры, решила за своё угощение заплатить сама.
Витя обиделся:
- Ирина, я офицер! Позвольте мне заплатить за вас.
Это было сказано так, что мне стало стыдно.
А потом, в следующую секунду, я почувствовала себя дамой. Не женщиной, а именно дамой. И это были новые чувства: защиты, удовольствия, удивления.
Я, «беговая лошадь», журналист со стажем, не позволяла за собой ухаживать.
Но это был не тот случай.
Наши отношения со временем окрепли.
Помню, мне характеризовали Витю (та же Таня Ворони-на, редактор «Литературной Газеты», и не она одна) как человека крайне желчного, саркастичного, не щадящего чужое самолюбие. Он, кстати, тоже был журналистом. И я очень долго боялась показать ему свои стихи.
Но его реакция была странной. Спокойной.
А потом события развивались своим, совершенно непредсказуемым чередом.
Мы оказались «одинаковыми» поэтами.
Как это объяснить?
Да просто. Резонанс.
Одинаковое чувствование этого мира.
Одинаковая философия «одиночки на ветру».
Одинаковое одиночество истерзанной души и много-слойность, полифоничность образа.
Что еще?
Больше ничего. Всё остальное было разным.
Мы абсолютно ничего не знали о личной жизни каждого из нас, мы знали только стихи. И этого было достаточно. Если в писательском мире может существовать такое поня-тие как «родственные души», значит, это про нас.
Поэтому больно.
Ушел Витя, забрал мою половину души. И я теперь самостоятельна и крайне одинока, потому что таких, как он, нет и никогда не будет.
Поэт от Бога.
Помню, как мы с ним были приглашены на творческий вечер одной севастопольской поэтической примадонны, которая, страдая по-своему, жаждала признания любым спо-собом. Такое бывает часто.
И не нам, смертным, об этом судить.
Чаша бытия воистину тяжела для каждого.
Огромный зал, масса приглашенных, богатый фуршет, пустая сцена с примадонной, пустые слова…
Мы сели рядом с Витей где-то на галерке, и он едко комментировал строки, словосочетания, как-то обиженно сопел, ерзал на стуле, будто этот стул был горячим.
Думаю, что да – с таким чувством слова, как у Вити, не только стул, почетный трон станет «горячим».
Впрочем, тронов он категорически не признавал.
Помню, как однажды я соскучилась, позвонила, попро-силась просто приехать в Севастополь.
И Витя, при всей его занятости в редакции, посвятил мне полдня. Тогда была зима, светило яркое солнце в прон-зительно синем небе, на еловых лапах возле театра лежали охапки ослепительно белого снега, выпавшего буквально вчера.
И лебеди – внизу, на набережной, такие же ослепи-тельно белые, на синей воде. Мы гуляли с ним и молчали.
О чем говорить? Мой поэтический «близнец» слышал меня и всегда слушал.
Мне с ним было настолько легко, словно поэзия была нашим общим дыханием.
Другой мир, другая энергетика.
И спокойствие, словно долгожданная «нирвана», давно стала состоянием души. Никаких эмоций, эмоции появятся позже.
А рядом с ним – созерцание мира: синее, белое…
Иногда мы выступали вместе. Наши стихи звучали в унисон, как будто энергия строки становилась их един-ственным мерилом, и я уже не думала о своем несовер-шенстве. Рядом с Витей я становилась совершенна и великолепна. Хорошо помню такие выступления: в библио-теках, на знаменитой Ракушке, на фестивалях.
Почему-то среди всех поэтов, которых я очень люблю, как своих дорогих и единственных друзей, поэзию которых хорошо знаю, Витю я выделяла и слушала, словно впервые. Это происходило каждый раз, словно он читал со сцены МОИ стихи.
Я, теоретик слова, хорошо чувствовала его подсмыслы, и постоянно искала новые. Боялась что-то упустить.
Витя помог мне сделать предпоследний сборник, в 2005 году. Я тогда попросила его найти недорогое издательство, и он привел меня к своим знакомым, в НПЦ «ЭКОСИ-Гидрофи-зика». День был истинно крымским – пасмурным, осеннее-весенним. Деревья, понурились, как будто приспустили свои черные ветви и замерли.
Это была наша последняя встреча.
Нам надо было пройти с Большой Морской на лицу Ленина, и Витя повел меня через мелкие промежуточные улицы. Мы молчали. Как всегда.
Помню это ощущение траурной серости:
...мокрый асфальт, облупленные стены дореволюцион-ных зданий, полное отсутствие живых душ, даже кошек и воробьев...
Как будто сама природа тогда прощалась с нами.
Конечно, потом были хлопоты в издательстве, разгово-ры, шутки, смех. Витя всегда шутил с друзьями.
Но не со мной. Я шуток не понимала и не воспринимала.
Поэтому молчали.
За два месяца до его странной кончины я позвонила:
«Витя, я приеду в апреле. Мы погуляем по Большой Морской?».
«Да, конечно, a жду тебя», – и голос слабый, какой-то нестерпимо грустный.
«Витя, ты здоров? У тебя все в порядке?».
«Не волнуйся, все хорошо».
Со мной он был искренним, не притворялся, я почувст-вовала, что он болен.
«Витя, ты подожди, я приеду, и мы поговорим, ладно?».
«Ладно.».
Не поговорили, не успели.
Наверное, не надо было.
И так все было ясно.
Если говорить о поэтическом восприятии жизни по шкале 1-10, у Вити это восприятие зашкаливало за гранич-ную отметку.
Да, в обычной жизни он шутил, язвил, собирал свои «метаморфразы», ёрничал по поводу новоиспеченных гра-фоманов, был молод, весел и неутомим.
Но на своих творческих вечерах он читал стихи тихо, а в перерывах звучали скрипка и фортепиано.
И рядом – его родные.
Была другая реальность – с сильными чувствами.
Таким чувствами, что уже не оставалось места обычной «бытовухе». Казалось, что он крайне тяготился тем, что делал, – добывал деньги, устраивал какие-то дела, поддер-живал связи… На творческих вечерах он был самим собой – спокойным, словно шепот волны. Ушедшим за невидимую грань. И таким же чувствительным, тонко видящим оттенки цветов, эмоций, настроений.
Поэт-импрессионист. Поэт-философ.
Поэтому сборники:
«Глубина резкости»,
«Точка возврата».
Словно чувствовал, что свою точку возврата уже давно прошел.
***
Все мельче причины волнения
И все беспричинней печаль…
С годами теряется зрение,
Но четче минувшего даль.
Не Бог весть какое открытие,
Не к месту, быть может, прости…
С годами весомей события
И все невесомей стихи.
Возможно, я ошибаюсь в своем видении прошлого. Мы, творческие люди, часто живем в вымышленном, чтобы не заболеть от настоящего.
Поэтому открываю его сборник, ищу подтверждение своим чувствам. Посвящения – всем, кто ему был дорог, всем, кого он так боялся потерять.
И столько чувств, любви!
Не только ко мне, к своим родным, к соратникам-поэтам. И легкая грусть, и едва уловимая ирония, и желание стать опорой, словно до сих пор звучат слова:
«Я – здесь… я – НЕ ушел.».
Совершенно особое отношение к женщине, даме, боги-не. И философия жизни – с особым постижением, свойствен-ным вот таким личностям, как Витя – живущим рядом и отто-го уже неземным.
Избегая пространств,
Обусловленных детством открытий,
Вычитаю себя, не оставив надеждам надежд,
Из несбывшихся дней,
Одиночеств и общежитий,
Понимая, что вырос
Из взятых на вырост одежд…».
Посвящение мне, Ирине Сотниковой, 2005 год.
И я – Вите:
Циклон, холода и боль, циклон, напоивший лето.
Ведь так хотелось дождя растрескавшейся земле!
Ну что ты плачешь, душа обманутого поэта?
Почувствуй надежды трав, почувствуй восторг корней…
В день его похорон распустились почки на деревьях, еще беспомощные в своей салатной клейкой нежности, и шел теплый весенний дождь.
Это был тот самый апрель, в котором я собиралась с ним встретиться.
Впрочем, это всего лишь эмоции, мои эмоции.
Но разве плохо, что они есть?
Наверное, я Витю придумала.
Возможно, мне очень хотелось, чтобы рядом, пусть и в другом городе, жила родственная душа.
Наверное, мне было бы обидно понимать, что так хоро-шо, нежно, трепетно он относился не только ко мне, но и ко всем, кто ему был дорог.
У него было столько эмпатии, что мы все в ней согрева-лись – души, жаждущие тепла. И бессмысленно судить, кому этого тепла досталось больше, – хватало всем.
Только вот у самого Вити оставалось мало: раздавал нуждающимся. Таким, как я.
Включаю диск: «Необязательные встречи» в кафе «Таверна» на Большой Морской, 15, 2005 год.
Витя – живой, ироничный, очень добрый.
Говорит о многозначности смыслов моих стихов:
«Из читателя превращаешься в собеседника… Будто пишешь в космос. Кто найдет, тот и понял».
И, конечно, его неистребимая ирония:
«Стихи от хорошей жизни не пишут…».
Сейчас понимаю: говорил мне, но думал о себе. Помню, что передача тогда пролетела как бы за несколько минут, хотя их было целых двадцать.
Смотрю диск, и не могу оторваться: все происходит вне времени, на одном дыхании, и нет странного разделения: живой-покойный. Все тот же резонанс, единое звучание, одна струна. Сейчас понимаю, что так слушать и слышать мог только он. Поэтому и был ведущим цикла «Необязательных встреч».
Ему это было крайне важно – услышать, прежде чем уйти.
Сейчас думаю, что душа его спокойна.
Поэтому пишу.
Можно много говорить о непонятости поэта миром, об особой «остраненности» (термин В. Шкловского), то есть умении делать привычные вещи странными, об иномыслии. И оттого – об особой мере страдания одинокой души.
Но тут я позволю не согласиться с привычным мнением. Такая душа чувствует свое предназначение, знает, что дела-ет, понимает, кому это нужно.
И уходит такая душа, когда приходит ее время, когда ее востребованность в иных мирах становится больше, чем в нашем.
А больно – здесь, тем, кого оставили, кого осиро-тили. Потому и невозможность писать, потому и долгое мое молча-ние: не видеть, не слышать, не читать его стихи, не вспоминать.
«…Осознаю, что там Черновые наброски, но прежде
Догадаюсь, что в них Я, быть может, честней и умней.
Понимая, что вырос Из взятой на вырост одежды,
Вычитаю себя Из остатка сегодняшних дней».
|